Народы Индии не делают ничего вполовину: они или величайшие фанатики, или же безусловные атеисты. Их любовь, как и ненависть, безгранична, и когда индус назвал вас без принуждения «братом» или «другом», то это не пустая фраза. Все наши спутники были «реформаторами» (как их здесь называют) и давно порвали все связи с браманами и сектами, но зато все до одного были мистики, верующие в высшее духовное развитие человека, убежденные, что такое развитие способно поставить последнего почти на уровень с божеством, если только он того достоин. Но вместе с грубыми фанатиками и образованными, в высшей степени экзальтированными (подобно Нараяну) мистиками к толпе «свободных мыслителей» (как они себя величают) с каждым годом из рядов учащейся молодежи прибавляются новобранцы школы Чарлза Брадло и Луиса. За последнее десятилетие под «благодетельным» влиянием (скорее чисто английского, нежели западного) воспитания происходит нечто феноменальное: все учащееся в городских школах и коллегиях юное поколение выпускается из оных безвозвратно атеистическим. Исключения чрезвычайно редки.
Политика Англии — никогда и ни под каким предлогом не мешаться в чисто религиозные вопросы завоеванной страны. Можно, конечно, подозревать, что такое правило является следствием скорее трусливости, чем либерализма правительства; но в одном отношении оно оказывается весьма разумным: оно до некоторой степени служит «бальзамом» для наболевших политических ран страны. Под разными вариантами англо-индийские газеты, с Pioneer во главе, постоянно напоминают читателям, что «британское правительство совершенно неспособно когда-либо ввести элемент религиозного ханжества в область своей твердо обрисованной политики».
Следуя золотому правилу, а также, быть может, и для того, чтобы не оскорбить «христианских чувств» своих сановников, все места президентов, директоров и «принципалов» туземных коллегии отдаются тщательно выбираемым с этою целью отъявленным материалистам. Так как по своему серьезному и ответственному значению такие должности всегда и важны, и доходны, то понятно, что их приберегают единственно для англичан; туземцу, будь он в тысячу раз ученее своего принципала, такое положение недоступно.
С другой стороны, миссионерам разных сект, имя коим здесь легион, не дозволяется вход в коллегии. Вследствие вышесказанной политики, они вращаются в самых подонках общества, между париями и не допускаемыми в браманские секты мангами. В постоянной борьбе и ссорах между собою, они, дабы насолить друг другу, буквально покупают обращенных: парии и манги, все до единого или чертопоклонники или безо всякой религии, обратятся за деньги, а часто и из-за куска хлеба во что угодно. Можно наверное сказать, что нет ни одного обращенного в христианство индуса, который бы не был вором, мошенником, горьким пьяницей, а подчас и убийцей. Миссионерство в Индии — величайшая профанации христианства. Ни одно европейское семейство ни за какие блага не наймет в услужение обращенных. Миссионеры открывают свои собственные школы, но эти школы, как и результаты их — один только фарс. Падкие на даровое учение, индусы посылают к падри своих детей только от пяти до семи, много до восьмилетнего возраста; после этого едва выучившихся читать детей обыкновенно женят или выдают замуж; раз вступивших в брачное состояние юных супругов, конечно, трудно заманить назад в школы. Надежды на добровольное обращение разлетаются в прах…
Еще безотраднее постановка этого дела у католиков. Основанная на собственные средства богатая иезуитская коллегия Св. Ксаверия в Бомбее, вместо того чтобы просвещать народ, рассеивать мрак невежества и поучать юных язычников, окончательно сбивает их только с толку. Воспитанники пресловутой коллегии выходят из нее, правда, с полнейшим презрением к вере и обычаям своих предков — обыкновенная система и хорошо известная уловка сынов Лойолы; но зато они питают еще сильнейшую, если возможно, ненависть к римско-католической, если не к христианской вере вообще. Не находя возможности прибегать в Английской Индии к столь излюбленным ими насильственным обращениям, отцы иезуиты являются здесь под такою цинической, отвратительной оболочкой, так грубо извращают и без того шаткие понятия туземных мальчиков о правде и чести, что под их якобы христианским управлением в итоге получаются еще худшие результаты, чем под вольнодумной дирекцией таких ученых атеистов, как «принципалы», например, Бомбейской и Лагорской коллегии. В прошлом году один из них постоянно внушал своим давно уже свихнувшимся на Гӭксли и Тиндале воспитанникам знаменитое изречение профессора Клиффорда: «Если справедливо называть какую-нибудь доктрину безнравственною, то как на самую безнравственную справедливее всего указать на ту, которая признает, что провидение или судьба вне нас самих может преодолеть человека»[1] или другими словами, признает какую-либо силу выше силы самого человека. Критики попрозорливее других старались объяснить напирание профессора на эту фразу политическою целью. «Англичане (говорил мне один юноша, ядовито улыбаясь) задумали хитрую штуку; они, видимо, желают внушить нам идею, что они и только они одни – провидение и всемогущая, всесокрушающая, как и вновь созидающая, длань, управляющая судьбами наших народов. От наших богов, как и от Бога падри, нам, видимо, ожидать нечего»…
Поэтому с психологической точки зрения Индия представляет необычайно интересное зрелище. За исключением горсти «реформаторов», она разделяется на два враждебные друг другу лагеря: фанатиков и ультра-скептиков. Первые, полные религиозного суеверия, видят божество во всем: в тигре, в корове и ее хвосте, в дереве, вороне и во всякой гадине; вторые, не менее полные того, что позволяю себе назвать суеверием научным, отрицают все, кроме материи. То, чтò их предки считали за бессмертную душу, в том «юная Индия» видит лишь результат взаимодействия углерода, водорода, кислорода и азота, нечто существующее лишь вследствие комбинаций этих элементов и исчезающее с исчезновением причин, то есть газов. Человек – дитя космического газа, «огненного облака», повторяют они за Тиндалем; в нем «не только более грубые образы бытия, не только восхитительный и чудный механизм человеческого тела, но даже сам человеческий разум, ум, воля и все их явления… вся наша философия, вся наша поэзия, вся наша наука и все наше искусство, Платон, Шекспир, Ньютон, Рафаэль – все это находилось в нем в сокровенном и потенциальном состоянии»…[2]
«Чудны творения твои, о Тиндаль!..» — хором восклицают юные индусы, поклоняясь этому светилу науки.
Но со всем этим обе партии, как ортодоксальная, так и атеистическая, глухо враждебны своим правителям. Партия ярых, до безумия экзальтированных браманами фанатиков, само собою разумеется, никогда не помирится в душе с правительством, которое дает им в собственной их стране лишь отрицательные преимущества над миссионерами ненавистной им религии. Лагерь материалистов, ежегодно подкрепляемый целыми партиями блистательно кончивших курс индусов, выброшенных в океан житейский этими университетами и коллегиями буквально без ладьи и компаса, без надежд в этой жизни, — вследствие устраняющей их ото всякого участия в управлении страной политики и без надежд на жизнь будущую, в которую наши азиатские поклонники европейских «апостолов разума» стыдятся веровать (как то делали их глупые предки). Им остается в жизни — нуль. Поэтому мы их и застаем в последней четверти XIX века перефразирующими на все лады известное изречение эпикурейцев: «Станем есть, пить и веселиться… ибо завтра — все мы превратимся в угольную кислоту, воду и аммиак!»
Позволяя себе это предисловие, я не отступаю от моего рассказа. Я только желаю представить русским читателям Индию такой, какой ее сделала Англия, и приготовить их этим самым к яснейшему пониманию рассуждения, в которое мы не раз вступали с учеными пандитами[3]. Узнав о нашем приезде, эти пандиты и туземные философы стали приходить к нам целыми партиями; некоторые из них приехали нарочно для свидания с нами из Бенареса. Все они говорили превосходно по-английски; все, подобно нашему другу Шамрао, начитались Молешота и Бюхнера, знали на память и, главное, понимали Герберта Спенсера, Луиса и Джона Стюарта Милля; бредили Гӭксли и Тиндалем и поклонялись Дарвину в лице его пророка Геккеля. Они не сумели, как наш наивный Шамрао, выбрать из этого ученого сумбура наиболее подходящие к древним философиям своей родины идеи, отбросить все остальное и остаться при собственном мнении. Они не сохранили даже и искры той неугасимой и несокрушимой веры, которой не потушить никаким Бюхнерам: веры в верховную силу и загробную жизнь. Как ни искажаема подчас эта вера, как ни смешон порою бедный, недоучившийся и вместе переучившийся какой-нибудь Шамрао, величающий свой винегрет из Ману и Геккеля «новейшею религиозною философией», но, слушая ученые бредни аллахабадских и бенаресских пандитов, мы не раз в душе делали сравнение и, конечно, не в пользу последних.
Вернувшись от баба Сандасси, мы нашли у профессора Батачарьи огромное общество пандитов. Они просидели с нами в саду далеко за полночь. Мы приехали из Америки изучать философию их древних и современных религий, а они пришли таращить с неподдельным изумлением глаза на «западников», имеющих глупость и безумие предпочитать Капилу и Патанджали — Гёксли и Тиндалю, философию Ману и буддизм — позитивизму Огюста Конта. Отказавшись от всякой веры, они однако же не посмели отказаться от касты и ее требований. Они смеялись надо всем божественным и вместе с тем страшились людей и общественного мнения. Не так ли зачастую бывает и у нас в Европе?
Разговор, конечно, зашел об их древней философии, о риши, йогах и аскетах. Пандиты вполне распоясались и с гордостью, достойной лучшего дела, стали раскрывать перед нами все нравственные язвы, нанесенные, а затем постоянно растравляемые в них одной и той же искусной рукой их английских «принципалов». «Неужели нас могли интересовать бредни древних метафизиков и богословов?» — спрашивали они. «Кто же кроме ханжей, факиров, да полоумных аскетов может еще видеть какое-либо значение, например, в тройном божестве? Баба Сандасси — старый дурак, а факиров, лезущих для очищения от грехов в Гангу и остающихся под водой, рискуя в ней утопиться, пока они трижды не прочтут мантры, правительству следовало бы засадить в рабочий дом…»
Наши доводы и противоречия ужасно раздражали некоторых из них. Один статный индус, драпированный в белую с золотом шаль, с золотыми кольцами на всех пальцах ног, огромным знаком Вишну на лбу и в золотом pince-nez (!), обратился наконец ко мне уже с прямым вопросом: «Неужели я, прожив так долго в Америке, родине Томаса Пена, верю еще в какое-либо божество?»
— Признаюсь, верю, и вовсе не таюсь в такой невежественной слабости, — последовал мой ответ.
— И в «душу» человека? — переспросил он со сдержанной усмешкой.
— Да, и в душу; и как ни удивительно, даже в бессмертный дух…
Юный магистр, нервно заиграв кольцами на ногах, обратился с новым вопросом, довольно на этот раз оригинальным.
— Стало быть, по вашему, Гёксли шарлатан и глупец?
В свою очередь мне пришлось вытаращить глаза.
— Это почему же?.. — осведомилась я у pince-nez.
— Потому что или он, признанный всеми авторитет, знает, о чем он говорит, или же он шарлатан, рассуждающий о том, чего не понимает…
— Гёксли, — сказала я, — как натуралиста, физиолога и ученого не только признаю, но и преклоняюсь пред его знанием, уважая в нем один из величайших авторитетов нашего времени, то есть во всем касающемся чисто физических наук; но как о философе имею о нем весьма невысокое мнение.
— Но ведь против логических выводов, основанных на фактах, трудно идти… Вы читали его статью в «Fortnightly Review» об «автоматизме человека»?
— Кажется, читала… и кой-что запомнила из его удивительных софизмов… Но чтo ж о ней?
— Вот чтo. Профессор в ней неоспоримо доказал, что человек не более как сознательный и сознающий себя автомат[4], добавляя к этому в своих «Lay Sermons», что человек — «хитрейший из часовых приборов природы»[5], но не более.
Мне немного начинал надоедать этот спор; я взглянула на Гулаб-Лалл-Синга. Тот сидел, нахмурив брови, не мешаясь до этого времени в разговор. Зная его презрение к современному материализму, мне захотелось втянуть и его в спор. Как бы поняв мою мысль, он тут же поспешил мне на помощь.
— Позвольте мне ответить вам за нашу гостью, пандит саиб. Я прочел упоминаемую вами статью очень недавно, и у меня, может быть, сохранились свежее в памяти ученые софизмы Гёксли; я готов привести вам самые резкие из них. Действительно, Гёксли называет человека «автоматом» и «часовым прибором природы»… Но дело не в самом выражении, а в том, успел ли он доказать то, что говорит? Я говорю и докажу, что не только не успел, но что он самым ребяческим образом противоречит своим словам…
«Pince-nez» просто подскочил при таком кощунстве против науки.
— Как? где?.. великий Гёксли противоречит себе?.. Укажите и объясните…
— Если позволите, объясню и укажу, и, право, это не будет стоить большого труда. Вы забываете, что, сокрушив достоинство человека эпитетом «автомата», быть может из сожаления к недозревшей до его великих идей публике, к маленьким слабостям меньшей и не ученой братии, то есть тех, которые (говоря языком Герберта Спенсера) «не поспевают за современным быстрым движением завоевателей на почве естественной истории и поэтому отстают от физических наук», — Гёксли тут же снисходительно добавляет нечто весьма странное. Называя человека «автоматом», он между тем великодушно допускает, что эта машина «одарена до известной степени свободной волей, так как во многих случаях человек способен поступать согласно с собственными желаниями…»[6]. Не так ли, если помните?
— Кажется, так… — смущенно заявляет pince-nez.
— А если так, то мы должны думать, что эта оговорка является лишь ради общего предрассудка и подносится профессором публике в виде сахара на горькой пилюле; потому что ведь иначе выходит, что наш Гёксли, величайший из современных ученых, просто противоречит сам себе… И однако даже и вы должны согласиться, что человек одарен свободною волей?..
— Конечно. Но в чем же вы видите тут такое великое противоречие?
— Неужели же вам не совершенно ясно, что этим добавлением, этой, по-видимому, простой оговоркой Гексли, вроде японского самоубийцы, сам накладывает на себя, как и на свою теорию, руки, и что так ловко придуманное им выражение «автомат» является через эту несчастную для него оговорку чистой нелепостью?.. Сперва, по его уверению, человек в буквальном смысле, и не менее лягушки и кролика, есть не чтo иное, как не обладающий никакою собственною волей «автомат»; затем допускается, что этот автомат в известных случаях может поступать по собственному усмотрению и, наконец, что его «воля должна приниматься как условие, влияющее на течение дел (Phisycal Basis of Life). В итоге получается то, что человек остается, после этого ученого объяснения, тем же, чем всегда был, то есть мыслящим и одаренным свободной волей существом. Этот одаренный свободной волей «автомат» является интересной и, конечно, неожиданной новостью в области физических наук, как заметил его оппонент д-р Элам. Потому что ведь ни скептику, ни верующему никогда не может придти в голову, что свободная воля есть что-либо иное, кроме простого свойства поступать по собственной воле!.. Таким образом «автомат» рассыпается в прах, и мы видим, что Гёксли недурно было бы поучиться логике у нашего Кaнады и других философов, которых вы так презираете.
— Прекрасно… положим, что в этом вы правы… — бормотал огорошенный магистр. — Но вот возьмем другой пример… Тиндаля, который говорит существенно то же самое: «Материя и только одна материя содержит в себе все обещания, все могущество земного бытия!», объявлял он в 1874 г. перед отборнейшей и ученейшей публикой в мире, на Белфастском собрании. Это счастливое выражение: «In matter I discern the promise and potency of all terrestrial life», вызвав на Тиндаля злобу всех отсталых фантазеров, облетело теперь весь свет… оно сделалось настоящим лозунгом физики!..
— Но совершенно напрасно привело в трепет ужаса весь верующий мир, — можете добавить. Подобно Гёксли, Тиндаль в другой лекции сам опровергает свое «счастливое выражение». Не угодно ли вам заглянуть в его Scientific Materialism, ответ на критику (д-р Мартино) этого самого, поднявшего мир на дыбы, выражения. Там он совершенно ясно сознается в том, что наше внутреннее «сознание» (consciousness) принадлежит «совершенно к другому классу явлений, соотношение коего с физической наукой немыслимо», и тут же, разделяя явления природы уже на два, а не на один класс, почтенный материалист начинает рассуждать о той (между обоими классами) бездне, перешагнуть которую невозможно и которая так и «останется навеки непроходимой в умственном смысле (intellectually impossible)…» Где же оно теперь? Куда девалось это пресловутое всемогущество его материи?..
Пандиты переглядывались. Видно было, что нашла коса на камень. Слышать, как двух таких патриархов науки, каковы Гёксли и Тиндаль, обвиняют в том, что они сами еще не знают, чему желают учить других, и не быть в состоянии заступиться за этих пророков положительных наук, и грустно и обидно. Наша партия торжествовала…
— А теперь, — продолжал такур, — позвольте и мне, в свою очередь, цитировать слова другого не менее ученого и столь же известного, как и те два ученые, натуралиста, — в подтверждение шаткости их теорий. Вспомните, что говорит Дюбуа-Реймон о явлении сознания: «Совершенно и навеки остается непостижимым, чтобы данное количество атомов углерода, водорода, азота и кислорода могли являться науке иначе, как безусловно пассивными (indifferent) к своему положению и движениям и это — в прошлом, настоящем, как и в будущем». Эти слова, вдобавок, цитируются самим же Тиндалем[7]. И к ним уже в собственных словах он добавляет следующее: «Непрерывность (continuity) между молекулярными процессами и явлениями сознания… скала, на которой материализму суждено неминуемо разбиваться при каждой его претензии считаться полной философией человеческого мышления»… И несмотря на такое полное сознание в одной статье, он в другой статье «О научном материализме» (стр. 419), не запинаясь, рассуждает об «отношениях физики к сознанию», как о чем-то «неизменном» и положительном…
— В этом его поддерживают все другие авторитеты науки… — уже робко ввернули слово пандиты, — и Вирхов тоже…
— Далеко не все, — перебил полковник спорщиков, — а только некоторые, да и те в умеренном числе.
— И, право, требуется не более самого поверхностного знакомства с физиологией и патологией, — добавил Гулаб-Лалл-Синг, — чтобы придти к убеждению, что не только «неизменного», но даже и исключительного отношения очень мало найдется между чистой физикой и даже физиологией, а не только между чисто психическими явлениями… Что же касается Вирхова, то он, отделав Антропогению Геккеля, в то же время (хотя и косвенно) отделал и тех, кто так горячо поддерживал это сочинение при его появлении.
— Очень жаль, — буркнул пандит в pince-nez, — потому что в таком случае Вирхов идет против авторитета одного из величайших мыслителей своей родины, именно против Бюхнера. А ведь сам же Бюхнер говорит в Kraft und Stoff (стр. XXVII. Предисловие): «натуралисты все давно доказали, что за исключением сил физической, химической и механической, нет других сил в природе».
— Не сомневаюсь, что Бюхнер это говорит, как и в том, что у вас отличная память, — насмешливо ответил такур. — Да то ли еще он говорит! Вот, например, он как бы повторяет слова нашего Ману: «Материя — начало всего существующего; все естественные и умственные силы природы присущи ей (стр. 32). Природа всезарождающая и всепожирающая есть собственное начало и конец, рождение и смерть. Она произвела человека собственным могуществом и берет его к себе назад…» (стр. 88). Но Ману, говоря то же самое[8], одним простым заявлением, что все видимое зарождается от невидимой, но сознательной силы, стоит в отношении логики, как и философии, стократ выше всех Бюхнеров прошлых и будущих. Что некоторые естественники и так называемые философы уверяют нас, будто кроме этой тройной материальной силы нет других сил в природе, то это всякому известно. Но чтоб они когда-либо доказали свои гипотезы прямым подтверждением науки, это я положительно отвергаю…
— Но неужели же нам в XIX столетии предпочитать Бюхнеру и Гёксли — Ману?
— Если Ману в сущности учит тому же, что и западные современные ученые, так почему бы и нет? Вы не можете не согласиться, что Ману предупреждает в своем учении почти все то, что проповедуют теперь свету гг. эволюционисты — «апостолы разума», выдавая свои теории за нечто совершенно новое. Если же Ману успевает еще и в том, на чем обрываются эти апостолы материи, и поэтому отрицают оное, то есть если он логически доказывает необходимость связи между духом и материей и устами Патанджали[9] подтверждает эту связь экспериментальными демонстрациями над самой двоякой природой человека — этого высшего тайника духа и материи — то я положительно утверждаю, что Ману стоит несравненно выше современной науки, по крайней мере во всем касающемся как чисто духовной природы, так и физиологии человека.
— Вы нам, кажется, советуете вернуться к идолопоклонству? — последовал иронически вопрос.
— Нисколько. Наши древние философы никогда не учили нас поклоняться идолам. К тому же и советовать вам это было бы напрасно, когда вы и без того воздаете честь Вишну и Шиве и другим богам, до сих пор еще не стерев их знаков с вашего лица… Если раз уж вы решили откинуть все обычаи старины, то почему же вы не расстаетесь и с этими языческими знаками?
— Это… это обычай касты… и не имеет ничего общего с верой в идолов, — бормотали переконфуженные пандиты.
— Как не имеет? Неужели вы забыли или никогда и не знали, что касты, по учению браминов, основаны самими богами; что боги первые подчиняются касте, и лица идолов украшаются ежедневно каждое знаками своей особенной секты? — неумолимо преследовал их такур.
— Но ведь и наши лучшие философы, — спорили пандиты, — вероятно, носили эти знаки… Если мы верим Дарвину и Геккелю, то, быть может, лишь потому, что эти ученые дополняют и окончательно развивают материалистические воззрения Капилы и Ману. Санкья Капилы, например, не менее атеистическая философия, нежели Геккелевская Антропогения.
— Вы, вероятно, забыли учение Капилы… Там, где Геккель видит силу и творчество в одной материи, Капила считает немыслимым что-либо приписывать пракрити[10] без содействия пуруши[11]. Он сравнивает их: «пракрити» с человеком со здоровыми ногами, но безглазого и безголового, а «пурушу» — с существом с глазами и мозгом, но без ног и движения. Для того чтобы мир мог развиваться и произвести наконец человека, пуруша (дух) должен был сесть на шею безголовой пракрити (материи), и только тогда она стала одарена сознанием жизни и помысла, а пуруша получил способность двигаться ее ногами и заявить о своем существовании. Если пуруша бессилен в своих заявлениях и есть как бы одна не существующая абстракция без помощи объективной формы пракрити, то последняя и того хуже. Без содействия духа и его оживотворяющего влияния она лишь куча безжизненного навоза…
– Мы слышали, что вас также занимает и древний зороастринизм, – приставал ко мне другой пандит. – Какое ваше мнение о солнце как о божестве – о Сурье?
– Лучше, по-моему, верить даже в Сурью, нежели ни во чтò. Солнце, которое нас греет и кормит, давая жизнь всей земной природе, куда лучше Бюхнера и членов Королевского общества, пред которыми вы творите, как пред какими-то божествами, «пуджу»…
– Но если верить в Сурью, так почему же разом не вернуться к вере во все тридцать три миллиона наших древних богов – в Кали, Кришну и даже Ханумана?..
– Да я вам вовсе и не советую верить в того или другого, – защищалась я.
– Я говорю сравнительно и повторяю, что, по-моему, лучше верить даже в Ханумана, чем, например, в Bathybius Haeckelii или в мифического бесхвостого антропоида, которого Геккель нам жалует в предки…
– Он доказывает то, чтò говорит… Геккель начинает эволюцию бытия с первых атомов и логически развивает постепенную трансформацию от первородной протоплазмы…
– Так пускай и развивает на здоровье. А по-моему, мукус и все протоплазмы гг. Окена и Геккеля ничуть не умнее первобытной тины и чудовищ, которыми Берозий заселяет эту тину в своей древней сказке о сотворении мира…
Пандиты наконец ушли, унося с собой полное убеждение в том, что мы невежественные ретрограды.
— Ну, хороша же наша ученая «юная Индия»! — говорил полковник. — У меня положительно разболелась голова от их бредней…
— За это благодарите англичан, — отвечал такур, — а с нас несправедливо взыскивать за чужие грехи.

Сноски
________________________________________
1. Fortnightly Review, December, 1874, p. 730
2. Scientific use of the Imagination, by prof. Tyndall.
3. Пандит — ученая степень в Индии, соответствующая степени доктора философии.
4. Fortnightly Review, November 1874, р. 577.
5. Lay Sermons, p. 164.
6. Fortnightly Review, ibid., стр. 577.
7. Fortnightly Review, November 1875, p. 585.
8. «Из собственной его (Брамы) эссенции сгущается мировой эфир — материализация его воли, видимая и невидимая, осязаемая и неосязаемая материи, разлагающаяся по его дуновению на огонь, воду, землю и воздух. Из паров земных (дыхание Брамы) зарождаются все твари и вещества органические и неорганические, из семени, брошенного в землю, оплодотворенного божественным духом и зародившегося из его собственного бесконечного и безначального вещества — всемирного семени» (Шлока, XV)… «Дав миру время развиться по законам перерождения (эволюции), верховный властелин, оплодотворяющий после каждой пралайи (периодического мирового разрушения, или, правильнее, исчезновения мира из объективного в субъективный) лучезарное яйцо природы, по окончании своих перерождений (трансформаций) снова погружается в душу вселенной — Парабраму» (Ману, книга I). Брахма — мировое воплощение Парабрамы, бог в образе природы. Невидимый и безо всякого образа дух оживотворяет лишь лучезарное чрево (яйцо), из которого и появляется двуполый Брама, или творческая сила Парабрамы, при начале каждого нового цикла.
9. Патанджали — основатель системы йогизма и психологического развития человека посредством постепенного изменения его физической природы.
10. Пракрити — пластическая материя, природа в своем хаотическом и неявном состоянии.
11. Пуруша — дух неосязаемый и не проявляющийся и природе иначе, как чрез пракрити или материю, которую он оживляет.